АомаэПисал одинокий Аомаэ из далекого Токио
О полетах листьев сакуры,
Писал бы об этом только, но
Их полеты всегда одинаковы.
В далекой Японии не так ярко и
Не тот рассвет, как в кинематографе,
Об этом знают лишь японцы истинные,
Африканское реггиАфрика свободна от обид, тревог и смысла,
Там совсем иные внеземные мысли.
Там сердце у каждого искрится,
И душа там свободною птицей
Летает над беспечной Африкой
Под звуки регги, под небесное марево.
Заново
Заново там открывается главное.
глубина душиМы ходим по широким и узким улицам,
Спускаемся в подземные переходы,
И есть ощущение, что мы часть какой-то большой недоигранной коды.
Мы кажемся себе теми, кем хотим казаться,
Иногда мы считаем, что легче уехать,
А потом – что нужно было остаться.
Мы считаем себя умнее всех, кто был когда-то до нас.
По количеству средств к существованию
Двое. МореМоре. Шум прибоя. На перроне стояли двое.
Она с горячими рыжими волосами с оголенными плечами,
На нем капюшон из прошлого, сложно все, печально
Южная ночь от Ассаи, чайки что в небе летали,
Огоньки на воде о чем-то плясали,
А двое молчали, вдыхая нежность друг друга.
Подбирай свои сопли и уходи.Что тебе рассказать? Не город, а богадельня.
Всякий носит себя, кудахтая и кривясь.
Спорит ежеутренне, запивает еженедельно,
Наживает долги за свет, интернет и связь.
Моя нежность к тебе живет от тебя отдельно,
И не думаю, что мне стоит знакомить вас.
В моих девочках испаряется спесь и придурь,
Собирая себявы тоже такое наверное видели
когда небо-земля из-под ног уходит,
остаётся лишь просто смотреть в горизонт
собирая ногами всю пыль под дорогам,
собирая остатки обывками слов,
вылетающих непроизвольно.
собирая себя из распавшихся атомов долго,
Чёрное солнцеЭто гимн нашего триумфального поражения,
Которое гораздо победы важнее.
Как любого русского, меня волнуют две женщины —
Лишь Россия и Смерть, что, впрочем, одно и то же.
Под нефтяных пузырей перламутром
Зияет чернее черного русская бездна.
Переживем ли мы встречу с ней похмельным утром,
Когда пузыри лопнут, зеркала треснут? —
Я хочу знатьЯ хочу знать, отчего болит твоё сердце. Смеешь ли ты мечтать о том, чтобы исполнилось твоё самое заветное желание?
Мне все равно, сколько тебе лет. Я хочу знать, можешь ли ты рискнуть и выглядеть смешным ради любви, ради мечты, ради приключения, которое люди называют жизнью.
Мне все равно, в каком знаке зодиака находится луна в твоем гороскопе и какие планеты её окружают. Я хочу знать, сумел ли ты познать горе, погрузился ли ты на самое дно печали. Сумел ли ты выстоять и стал более открытым миру благодаря предательству или содрогнулся в страхе перед новой болью? Я хочу знать, можешь ли ты выдержать боль, мою или свою, не скрывая и не смягчая её, и не пытаясь все исправить.
Я хочу знать, можешь ли ты жить радостью, моей или своей, можешь ли ты быть диким и танцевать, как безумный. Можешь ли ты наполниться экстазом так, чтобы счастье лилось через край? Можешь ли ты забыть обо всем на свете, даже о том, что ты человек, даже о том, что ты должен ходить по земле? Умеешь ли ты летать?…
Мне все равно, правдивы ли твои слова. Я хочу знать, можешь ли ты разочаровать другого, чтобы следовать своей правде, чтобы быть честным с самим собой. Можешь ли ты выдержать обвинения в предательстве и не предавать свою душу? Можешь ли ты, попирая веру, оставаться тем, кому можно доверять?
Я хочу знать, умеешь ли ты каждый день видеть красоту в том, что некрасиво. Умеешь ли ты черпать силы в её присутствии?
Я хочу знать, можешь ли ты жить, осознавая свое поражение или моё, мне все равно, и при этом стоять на краю озера и кричать огромной серебристой Луне: «ДА!!!».
Мне все равно, где ты живешь и сколько у тебя денег. Я хочу знать, можешь ли ты после ночи горя и отчаяния, истощённый от слез и невыносимой боли, встать и делать все, в чем нуждаются наши дети.
Я, меж тем, когда-нибудь неизбежно состарюсь...Я, меж тем, когда-нибудь неизбежно состарюсь и буду либо чопорной викторианской тетушкой в юбке-рюмочке, с сумочкой-конвертом на застежке и шляпке, прости Господи, что при моем росте будет смотреться не столько смешно даже, сколько угрожающе; такой, старой девой с кружевными ночными сорочками до пят, параноидальным порядком в квартире, с толстой кошкой, с гладкой прической, сухим брезгливым ртом, болезненно прямой спиной, целым букетом сексуальных перверсий; либо грустной такой, одрябшей русской теткой с губами книзу и оплывшими глазами, на которых не держится ни один карандаш, растекается синяком; сыном-неудачником, гражданским мужем-художником; у меня будут большие шершавые руки со старческой гречкой, в крупных серебряных кольцах; я буду испитая и с брылями; еще, может быть даже, не свои зубы, с такой характерной просинью на деснах; но про это даже думать страшно.
Больше всего мне хочется оказаться впоследствии поджарой такой, бодрой лесбиянкой под полтос, с проницательным взглядом и ироничным ртом; полуседой ежик, может быть; вести саркастически бровью и отпускать комментарии сквозь вкусный самокруточный дым; у меня будет такая девица, лет тридцати, худая и резкая в жестах, как русская борзая; с каким-нибудь диким разрезом глаз, может быть, азиатка; громким, заразительным хохотом; черной глянцевитой короткой стрижкой; мы будем скорее похожи на мать и сына-подростка, чем на пару; дадим друг другу дурацкие какие-нибудь односложные прозвища, Ви, Ро, Дрю, Зло, что-то такое; общаться будем на характерном таком влюбленном матерном наречии, драться подушками; и ни до кого нам не будет дела.
Вероятно, у меня будет сын Сережа, тот самый, лет двадцати пяти; может случиться, что девочку-азиатку я отобью как раз у него, мне рассказывали такие случаи; он, впрочем, будет не особенно в обиде, скорее, будет преподносить это как пикантный семейный анекдот, будет такой, красивый рослый раздолбай с челкой, в низких джинсах, с металлической цепью для ключей на боку; я буду его страшно любить и страшно же стебать, он у меня вырастет тот еще словесный фехтовальщик; может быть, он как-нибудь приедет к нам с блеклой какой-нибудь блондиночкой, которую я ни за что не отследила бы на улице, приедет неожиданно серьезный, с другим каким-то, не своим голосом, в глаза не смотря, и тут меня сложит нежностью и ужасом, такой большой сын у меня, черт, ну надо же, такой большой, и отныне мне совершенно не принадлежит.
- Ро, - буду тыкаться я потерянно в затылок своей подруге, - Ро, он женится же, этот идиот. Ро, какое я старье. Она ведь даже не смеется никогда, Ро, что он нашел в ней, разве это мой сын. Я же ему всегда говорила, что нельзя спать с человеком, который не может тебя рассмешить.
И даже, может, позвоню его отцу, фактурному такому дядьке лет пятидесяти пяти, наполовину армянину, большой любви молодости, с которым мы хорошо когда-то пожили лет пять, даже не успели друг другу опротиветь, и буду курить в трубку и вопить, и наверняка буду звать его по отчеству, как сторожа, или по фамилии, потому что это фамилия сына:
- Маноян! Ты можешь себе представить, ее зовут Таня, и она вся просвечивает. Маноян, это наш с тобой сын разве? Разве у меня была такая постная рожа в двадцать пять лет, как у этой девицы? Да я была такой порох, что вылетали стекла, ты же помнишь; я не понимаю этого, Маноян. Он тебе покажет ее, ты только совладай с лицом.
Но виду, конечно, не подам; благословлю; Таня, вполне возможно, окажется славной девушкой; Сереже просто не нужна будет еще одна такая веселая безумица, как мать, он найдет себе омут потише и поспокойней.
Внуков своих не представляю совсем; знаю только, что буду тогда много думать о собственной матери, которую к этому моменту давно похороню, и жалеть, что нельзя ей показать этакой красоты.